logo

РУССКИЙ ЯЗЫК

ИСТОРИЯ РОССИИ

БИОЛОГИЯ

ГЕОГРАФИЯ

МАТЕМАТИКА

К концу XVIII века в женщинах-дворянках уже не осталось ровным счетом ничего от «теремных затворниц» эпохи Алексея Михайловича. И от веселых, сообразительных и хитрых дам петровской и елизаветинской эпохи. Теперь в моде женщина, выкроенная по лекалам просветителей, четко знающая «что такое хорошо и что такое плохо», сама выбиравшая себе жизненный путь и спутника жизни. Историк и литературовед Юрий Лотман в знаменитом эссе «Мир женщины» рассказывает: «Женщина этой поры не только была включена, подобно мужчине, в поток бурных изменений жизни, но начинала играть в ней все большую и большую роль. И женщины очень менялись».

У всех этих женщин было нечто общее – они много читали, причем читали они книги совершенно определенного содержания. Те самые сочинения французских философов-просветителей, которые сводили с ума всю Европу, или русские книги, столь же нравоучительного содержания.

В романе Джейн Остин «Гордость и предубеждение», написанном в начале XIX века, компания аристократов, собравшихся с загородном поместье, от нечего делать обсуждает образ идеальной женщины:

«– По-настоящему образованным может считаться лишь тот, кто стоит на голову выше всех окружающих. Женщина, заслуживающая это название, должна быть хорошо обучена музыке, пению, живописи, танцам и иностранным языкам. И кроме всего, она должна обладать каким-то особым своеобразием внешности, манер, походки, интонации и языка – иначе это название все-таки будет заслуженным только наполовину.

– Всем этим она действительно должна обладать, – сказал Дарси. – Но я бы добавил к этому нечто более существенное – развитый обширным чтением ум.

– В таком случае меня нисколько не удивляет, что вы знаете только пять-шесть образованных женщин. Скорее мне кажется странным, что вам все же удалось их сыскать.

– Неужели вы так требовательны к собственному полу и сомневаетесь, что подобные женщины существуют?

– Мне они не встречались. Я никогда не видела, чтобы в одном человеке сочетались все те способности, манеры и вкус, которые были вами сейчас перечислены».

Джейн Остин – писатель-реалист, ее любимые героини твердо стоят на земле и интересуются не только содержимым книг, но и окружающим их миром, а главное – человеческим обществом, нравами и характерами. Хотя при случае и они не прочь уединиться с книгой.

Но совсем недавно, в XVIII веке «развитый обширным чтением ум» считался совершенно необходимым для спасения души, как мужской, так и женской. Софья, идеальная «разумная девица нового времени» (на что указывает ее имя), героиня пьесы Фонвизина «Недоросль», появляется на сцене с книгой.

«Софья (одна, глядя на часы). Дядюшка скоро должен вытти. (Садясь.) Я его здесь подожду. (Вынимает книжку и прочитав несколько.) Это правда. Как не быть довольну сердцу, когда спокойна совесть! (Прочитав опять несколько.) Нельзя не любить правил добродетели. Они – способы к счастью».

Что читает Софья? Не роман, но и не научный трактат. Какой-то сборник правил поведения на все случаи жизни, похожий на «Юности честное зерцало» – книгу, составленную по приказу Петра I для просвещения российских недорослей. Нашлось там место и для поучения девицам. Список же девичьих добродетелей по мнению автора таков: «Охота, и любовь к слову, и службе Божеи, истинное познание Бога, страх Божии, смирение, призывание Бога, благодарение, исповедание веры, почитание родителем, трудолюбие, благочиние, приветливость, милосердие, чистота телесная, стыдливость, воздержание, целомудрие, бережливость, щедрота, правосердие, и молчаливость, и протчая».

А что читали реальные девушки и молодые женщины XVIII века?

* * *

Вот какую историю рассказывает о своих юных годах в Петербурге Екатерина II – в столицу приезжает из Швеции дипломат, граф Карл Юлленборг (Екатерина пишет – Гюлленборг), и он советует молодой великой княгине, как с пользой проводить то немногое свободное время, которое у нее остается: «Прибыв в Петербург, он пришел к нам и сказал, как и в Гамбурге, что у меня философский склад ума. Он спросил, как обстоит дело с моей философией при том вихре, в котором я нахожусь; я рассказала ему, что делаю у себя в комнате. Он мне сказал, что пятнадцатилетний философ не может еще себя знать и что я окружена столькими подводными камнями, что есть все основания бояться, как бы я о них не разбилась, если только душа моя не исключительного закала; что надо ее питать самым лучшим чтением, и для этого он рекомендовал мне „Жизнь знаменитых мужей“ Плутарха, „Жизнь Цицерона“ и „Причины величия и упадка Римской республики“ Монтескье.

Я тотчас же послала за этими книгами, которые с трудом тогда нашли в Петербурге, и сказала ему, что набросаю ему свой портрет так, как себя понимаю, дабы он мог видеть, знаю ли я себя или нет. Действительно, я изложила на письме свой портрет, который озаглавила: „Портрет философа в пятнадцать лет“, и отдала ему. Много лет спустя, и именно в 1758 году, я снова нашла это сочинение и была удивлена глубиною знания самой себя, какое оно заключало. К несчастью, я его сожгла в том же году, во время несчастной истории графа Бестужева, со всеми другими моими бумагами, боясь сохранить у себя в комнате хоть единую. Граф Гюлленборг возвратил мне через несколько дней мое сочинение; не знаю, снял ли он с него копию. Он сопроводил его дюжиной страниц рассуждений, сделанных обо мне, посредством которых старался укрепить во мне как возвышенность и твердость духа, так и другие качества сердца и ума. Я читала и перечитывала несколько раз его сочинение, я им прониклась и намеревалась серьезно следовать его советам. Я обещала это себе, а раз я себе обещала, не помню случая, чтобы это не исполнила. Потом я возвратила графу Гюлленборгу его сочинение, как он меня об этом просил, и, признаюсь, оно очень послужило к образованию и укреплению склада моего ума и моей души».

 


Екатерина II



А вот рассказ о юности другой современницы Екатерины, и, кстати, ее тезки: «Мой дядя ничего не жалел, чтобы дать нам лучших учителей, и по тому времени мы были воспитаны превосходно. Нас учили четырем языкам, и по-французски мы говорили свободно; государственный секретарь преподавал нам итальянский язык, а Бехтеев давал уроки русского, как плохо мы ни занимались им. В танцах мы показали большие успехи, и несколько умели рисовать.

С такими претензиями и наружным светским лоском кто мог упрекнуть наше воспитание в недостатках? Но что было сделано для образования характера и умственного развития? Ровно ничего. Дядя не имел времени, а тетка – ни способности, ни призвания.

Я по природе была гордой, и эта гордость соединялась с какой-то необыкновенной чувствительностью и мягкостью сердца; потому одним из пламенных моих стремлений было желание быть любимой всеми, кто окружал меня, и притом так же искренне, как я любила их. Это чувство, когда мне исполнилось тринадцать лет, до такой степени укоренилось во мне, что я, добиваясь расположения тех людей, которым мое юношеское и восторженное сердце было горячо предано, вообразила, что я не могу найти ни взаимного сочувствия, ни ответа на свою любовь; вследствие этого я скоро разочаровалась и считала себя одиноким существом.

В таком странном настроении духа мое разочарование в дружбе послужило на пользу моему воспитанию, по крайней мере в той степени, в какой это было необходимо развитию моего рассудка. Около этого времени я заболела корью; по силе указа, изданного по этому случаю, было запрещено всякое сношение с двором тех семейств, которые страдали оспой, из опасения заразить великого князя Павла. Едва возникли первые симптомы моей болезни, меня послали за семьдесят верст от Петербурга в деревню.

Во время этого случайного изгнания я находилась под надзором одной немки, жены русского майора. Эти люди, одинаково холодные, не вызвали во мне никакого юношеского расположения к себе. Я не питала к ним ни малейшей симпатии, а когда болезнь ослабила мое зрение, я лишилась последнего утешения – читать книги. Моя первоначальная резвость и веселость уступили место глубокой меланхолии и мрачным размышлениям обо всем, что окружало меня. Я сделалась серьезной и мечтательной, неразговорчивой и никогда без предварительно обдуманного плана не удовлетворяла своей любознательности.

Как только я могла приняться за чтение, книги сделались предметом моей страсти. Бейль, Монтескье, Буало и Вольтер были любимыми авторами; с этой поры я стала чувствовать, что время, проведенное в уединении, не всегда тяготит нас, и если прежде я искала с детским увлечением одобрения со стороны других, теперь я сосредоточилась в самой себе и стала разрабатывать те умственные инстинкты, которые могут поставить нас выше обстоятельств… Я просиживала за чтением иногда целые ночи с тем умственным напряжением, после которого следовала бессонница, и на взгляд казалась до того болезненной, что мой почтенный дядя беспокоился за мое здоровье, в чем приняла участие и императрица Елизавета. По ее приказанию много раз посетил меня первый ее медик, Бургав; он с особенным вниманием занялся мной и нашел, что общее здоровье еще не повреждено и болезненное мое состояние, возбудившее опасения со стороны моих друзей, происходило больше от нравственного нерасположения, чем от физического расстройства. Вследствие этого мнения стали осаждать меня тысячами вопросов, но я не призналась в истине, да едва ли и сама могла понять ее; но если бы я и сумела объяснить, то скорей возбудила бы упреки, чем симпатию и участие к себе. Говоря об особенностях своего ума, я должна также упомянуть о той гордости и раздражительности, которые, не встретив осуществления романтических видений фантазии, заставили меня искать это воображаемое счастье внутри себя. Таким образом, я решила таить свои чувства, и в то время, когда мое лицо покрывалось бледностью и видимым изнеможением, что я приписывала слабости нервов и головным болям, мой ум постепенно мужал среди своих ежедневных трудов…

Все иностранцы, артисты, литераторы и посланники, посещавшие дом моего дяди, подвергались пытке от моей неугомонной любознательности. Я расспрашивала их о чужих краях, о формах правления и законах; и сравнения, выводимые из ответов, пробудили во мне горячее желание путешествовать. Но в это время у меня недоставало духу пуститься в такое предприятие. Между тем, мрачные предчувствия скорби и горя, обыкновенные спутники нежных темпераментов, рисовали передо мной все мое будущее, и я содрогалась при созерцании тех зол, с которыми не в силах была бы бороться. Шувалов, любовник Елизаветы, желавший прослыть меценатом своего времени, узнав, что я страстно люблю читать книги, предложил мне пользоваться всеми литературными новинками, которые постоянно высылались ему из Франции. Это одолжение было источником бесконечной радости для меня, особенно когда я на следующий год после своего замужества поселилась в Москве; в здешних книжных лавках было не многим больше того, что я уже перечитала, и некоторые из этих сочинений имела в своей собственной библиотеке, состоявшей почти из 900 томов; я употребила на эту коллекцию все свои карманные деньги. Энциклопедия и словарь Мореры были приобретены в том же году; никогда никакие самые изящные и ценные игрушки не доставляли мне и половины того удовольствия, которое я чувствовала при этом приобретении. Любовь моя к брату Александру во время его путешествия дала мне случай завести с ним правильную переписку. Каждый месяц два раза я уведомляла его обо всех новостях придворных, городских и военных; этой корреспонденции я обязана образованием своего слога, хотя и не могу судить о его достоинствах».

Эту женщину и сейчас можно увидеть в Петербурге. Она сидит у ног своей императрицы на памятнике в сквере Александринского театра. На ее коленях книга, которую он внимательно читает. Это – Екатерина Романовна Воронцова-Дашкова.


2

Екатерина Воронцова, потомок одного из славных дворянских родов, многие члены которого были выдающимися государственными людьми. Воронцовы считали своим родоначальником варяжского воина Сигмундера, который в 1027 году приехал на Русь из Скандинавии и событие это было отмечено в Киево-Печерском патерике. Члены семьи Воронцовых были приближенными царя – воеводами и стольниками еще со средних веков. Дед нашей героини, Илларион Гаврилович Воронцов, при Петре и Анне служил воеводой в различных восточных провинциях, но попался на взятке и был отправлен в Сибирь. Потом ему позволили вернуться. У него было три сына – Роман, Михаил и Иван и дочь Дарья.

Братья Воронцовы поддержали Елизавету, участвовали в перевороте и после победы получили заслуженные награды. Особенно близок к новой императрице оказался старший брат – Михаил Илларионович. Не забыли и отца: он был осыпан чинами и наградами, стал действительным статским советником, получил орден Св. Александра Невского, служил в Московской конторе Правительствующего Сената и в возрасте 70 лет уволен со службы в чине тайного советника (IV класс Табели о рангах), умер в почете в 1750 году.

Его старший сын Михаил, участвовавший в аресте Анны Леопольдовны, и попал в «фавор», женился на Анне Карловне Скавронской, дочери графа Карлы Самойловича Скавронского, родного брата Марты Скавронской, жены Петра и позже – русской императрицы Екатерины I. Елизавета любила свою кузину, приблизила ее к себе, а после переворота сделала статс-дамой, а потом – обер-гофмейстериной. Братья Воронцовы получили титул графов Священной римской империи – обычный путь для получения графского достоинства нетитулованным дворянином в XVIII веке. Из четырех рожденных в семье Михаила детей выжила только старшая дочь Анна.

Второй брат, Роман, был в числе тех, кто увозил из Петербурга Анну Леопольдовну, ее мужа и детей, позже женился на богатой купеческой дочери, Марфе Ивановне Сурминой. Все пятеро его детей – два сына и три дочери благополучно пережили младенческий возраст и выросли. За Романом тянулась слава взяточника и большого чудака, например, он настолько боялся кошек, что приходилось прятать их, когда он проезжал через город. А за то, что был нечист на руку, получил прозвище «Роман, большой карман». Впрочем, неизвестно, насколько эта слава заслужена, возможно, это только слухи, пущенные недоброжелателями, а разумеется, при Дворе у братьев Воронцовых их было достаточно.

Михаил Илларионович покровительствовал детям брата: на его деньги сыновья Романа Илларионовича ездили учиться за границу, он же после смерти Марфы Ивановны, когда Роман Илларионович завел себе вторую, «не венчанную» жену – англичанку Елизавету Брокет, взял на воспитание в свой дом обоих племянников и племянницу, ту самую Екатерину Романовну. Благодаря его связям она попала ко Двору и на короткое время стала задушевной подругой молодой великой княгини, а затем и императрицы Екатерины Алексеевны.

Ее старшие сестры Мария и Елизавета Романовна, воспитывались у третьего брата – Ивана Илларионовича, сенатор, действительный камергер, президент Вотчинной коллегии в Москве, и стали фрейлинами раньше, чем Екатерину взяли ко Двору. Елизавета Романовна к тому же была любовницей великого князя Петра Федоровича, супруга Екатерины. Конечно, эта связь очень обижала будущую императрицу и в записках она не скрывает недоброжелательного отношения к Елизавете. Она пишет: «Императрица взяла ко двору двух графинь Воронцовых, племянниц вице-канцлера, дочерей графа Романа, его младшего брата. Старшей, Марии, могло быть около четырнадцати лет, ее сделали фрейлиной императрицы; младшая, Елисавета, имела всего одиннадцать лет; ее определили ко мне; это была очень некрасивая девочка, с оливковым цветом лица и неопрятная до крайности. Они обе начали в Петербурге с того, что схватили при дворе оспу, и младшая стала еще некрасивее, потому что черты ее совершенно обезобразились и все лицо покрылось не оспинами, а рубцами».

Однако Петр III любил ее очень сильно, в этом сходятся все мемуаристы. Отрекаясь от престола, он просил непременно оставить при нем его любовницу, слугу-арапа и скрипку, на которой любил, но по мнению Екатерины, совершенно не умел играть. После смерти Петра III Екатерина милостиво выдала любовницу своего покойного мужа за полковника, потом статского советника Александра Ивановича Полянского и удалила ее от Двора.

* * *

В 1758 году юная Екатерина выходит замуж за князя Дашкова. Это брак по любви, в котором вскоре родился сын. Однако Дашковой мало было быть только женой и матерью. Дочь сенатора и сестра государственного советника сближается с супругой императора, и помогает ей взойти на престол. В день переворота Екатерина Дашкова практически безотлучно находилась при императрице, однако позднее братьям Орловым удалось оттеснить княгиню от престола и поссорить «Екатерину Малую» (такое прозвище получила Дашкова при Дворе) с «Екатериной Великой».

«Княгиня Дашкова, младшая сестра Елисаветы Воронцовой, хотя и очень желает приписать себе всю честь, так как была знакома с некоторыми из главарей, не была в чести вследствие своего родства и своего девятнадцатилетнего возраста, и не внушала никому доверия; хотя она уверяет, что все ко мне проходило через ее руки, однако все лица имели сношения со мною в течение шести месяцев прежде, чем она узнала только их имена. Правда, она очень умна, но с большим тщеславием она соединяет взбалмошный характер и очень нелюбима нашими главарями; только ветреные люди сообщили ей о том, что знали сами, но это были лишь мелкие подробности. И.И. Шувалов, самый низкий и самый подлый из людей, говорят, написал тем не менее Вольтеру, что девятнадцатилетняя женщина переменила правительство этой Империи; выведите, пожалуйста, из заблуждения этого великого писателя.

Приходилось скрывать от княгини пути, которыми другие сносились со мной еще за пять месяцев до того, как она что-либо узнала, а за четыре последних недели ей сообщали так мало, как только могли», – писала Екатерина Понятовскому.

В 1769 году овдовевшая Екатерина Романовна, почувствовав охлаждение своей царственной подруги, уехала за границу, для то го чтобы дать образование своим детям. Она посещает Германию, Англию, Францию, Швейцарию, Пруссию. Ее принимают при иностранных дворах, где она демонстрирует себя как образованную и независимо мыслящую русскую женщину.

Например, когда в 1770 году Дашкова приезжает в Париж и встречается с Дени Дидро, тот упрекает княгиню за то, что в России до сих пор существует рабство. Дашкова ответила французскому философу, что «свобода без просвещения породила бы только анархию». Она утверждает, что крепостные – люди по большей части темные и необразованные, им просто не выжить без мудрого руководства просвещенных помещиков, и он сравнивает крепостных со слепыми, живущими на вершине крутой скалы: они счастливы, пока не подозревают о грозящей им опасности, но стоит им прозреть, и им придется проститься со счастьем и душевным покоем. По словам Дашковой, Дидро, услыхав притчу о «слепцах», «вскочил со стула, будто подброшенный неведомой силой. Он зашагал большими шагами и, плюнув в сердцах проговорил одним духом: „Какая вы удивительная женщина! Вы перевернули представления, которые я вынашивал в течение двадцати лет и которыми так дорожил!“». Кажется, Екатерина Романовна немного преувеличивает, или Дидро оказался настоящим французом и не мог не польстить даме.


Е. Р. Воронцова-Дашкова



В другой раз Екатерина Романовна и ее брат русский посланник в Англии Семен Романович Воронцов встречаются за ужином с Бенджамином Франклином – одним из отцов-основателей американского государства, участвовавшим в составлении Декларации независимости. На этот раз у нее есть «независимый эксперт»: ужин организовывал полномочный представитель российской империи во Франции князь Иван Сергеевич Барятинский. Подробностей этой встречи не сохранилось, но Барятинский замечает в письме Остерману, что русские гости имели с весьма почитаемым в Европе представителем Нового Света «продолжительную беседу, живую, искрометную, веселую и вместе с тем совершенно серьезную, в которой прежде всего затрагивались темы политико-философские».


3

В Россию Екатерина Романовна вернулась только в 1782 году, оставив сына учиться в Эдинбургском университете. Екатерина II вновь обратила на нее внимание. Вероятно, до нее дошли рассказы о беседах Дашковой с французскими просветителями и о том, как она отстаивала честь своей родины и своей императрицы в Европе. Такая преданность должна быть вознаграждена. Екатерина Великая знает, что Екатерина Малая тщеславна, что она гордится своим умом и образованностью, и находит способ удовлетворить это тщеславие. Через некоторое время императрица назначает Дашкову директором Академии наук, обширное хозяйство которой было к тому времени сильно расстроено. Этим назначением императрица делает имя заодно и себе: хотя философы-просветители много писали о женском уме и о женских правах, но нигде в Европе женщина еще не занимала подобный пост.

От Екатерины Романовны ожидали прежде всего, что она, как рачительная хозяйка, приведет в порядок счета Академии, сильно пострадавшие от ее предшественника – профессора Сергея Герасимовича Домашева. Она в самом деле расплатилась с долгами, снизив цену на книги, печатаемые в Академии, и, распродав большое количество изданий. На вырученные деньги она смогла принять в гимназию 50 учеников – будущих студентов университета и 40 подмастерьев, обучающихся искусству (Академия наук и Академия художеств были в то время единым учреждением).

Затем княгиня представила императрице проект учреждения Российской академии главным предметом, которой поставлено очищение и обогащение русского языка, утверждение общего употребления слов. Задачей новой академии стало составление российской грамматики, российского словаря, риторики и правил стихосложения. Княгиня открыла при Академии три бесплатных общедоступных курса: математики, геометрии и естественной истории, учредила переводческий департамент. Под ее руководством Академия издает 6-томный словарь русского языка, труды Ломоносова и других русских ученых, а также журнал «Собеседник любителей российского слова», с которым сотрудничают Державин, Фонвизин и Княжнин.

* * *

Интересны статьи и открытые письма, опубликованные в «Собеседнике», в которых Дашкова излагает свои взгляды на воспитание. Так, например, в сочинении, которое так и называется «О смысле слова воспитание», она делает краткий набросок взглядов на воспитание четырех поколений россиян:

«Прадеды наши называли воспитанием то, когда они выучат детей своих псалтыри и считать по счетам; после чего просвещенному своему сыну в награждение дарили киевского тиснения часовник; но учили притом к царю верности, к закону повиновению, твердого наблюдения данного слова или обещания; а как сами других областей не знали, так и деток своих из Отечества, кое они ценили выше других государств, не пускали.

Сие воспитание едва воспитанием назваться может, ибо должность гражданина и право естественное юношеству было неизвестно. Они без зазору еще могли пребывать суровыми мужьями и отцами, немилосердыми господами, и отличные природные дарования невидимы исчезали; они и нужны не были, ибо без просвещения к исполнению только того, что от них требовалось, малейшее количество ума достаточно было. Но в оном воспитании незнание, а не развращение видимо было; что, по моему мнению, предпочтительно или по крайней мере не столь бедственно: ибо неуча научить можно скорее, нежели развратного исправить. Путешествие же по чужим государствам невежде, не приуготовленному к тому воспитанием и не имеющему в сердце своем вкорененной к Отечеству и родителям любви, только к пагубе послужить удобно. Напротив того, путешествия с намерением просвещаться, перенимать хорошее, а убегать порицательного, с приуготовленными уже к тому знаниями молодому человеку конечно весьма полезны быть могут.

Деды наши воспитание понимали уже несколько иначе. Ябеда их поощрила детей своих учить уложению. Скоро потом артикул, с сказкою Бовы королевича читался. Наконец, и арифметикою не все пренебрегали.

Но и сие воспитание конечно не выполняет смысла, который слово воспитание в себе содержит. Однако воспитанники тогдашние не стыдились еще быть русскими.

Отцы наши воспитать уже нас желали как-нибудь, только чтоб не по-русски и чтоб чрез воспитание наше мы не походили на россиян. В их век просвещение, дошедшее к нам от французов, казалось им, так изобильно водворилось в Отечестве нашем, что знатный один господин в тысяча семьсот пятьдесят не помню котором году, с восторгом говоря приехавшему вновь сюда, доказывал ему о просвещении тогдашнем тем, что завелись уже в России marchandes de mode, французские обойщики, швейцары, и наконец, – о дивное дело! – что установлена и лотерея; хотя барыш, с оной получаемый, не в помощь бедных, больных или престарелых употребляем был. Тогда танцмейстеры, французские учители или мадамы, по их мнению, все воспитание совершали, хотя с улиц парижских без пропитания шатающиеся или от заслуженного в Отечестве своем наказания укрывающиеся оными воспитательницами по большей части бывали.

Нередко случалось слышать, особливо в замоскворецких съездах или беседах, как-то на родинах, именинах или крестинах:

– Что ты, матушка, своей манзели даешь?

– Дарага, праклятая, дарага! да что делать; хочется воспитать своих детей благородно: сто восемьдесят рублей деньгами, да сахару по пяти и чаю по одному фунту на месяц ей даю.

– И матушка! я так своей больше плачу: двести пятьдесят рублей на год, да домашних всяких припасов даю довольное число. Правду сказать, за то она уже моет кружево мое и чепчики мне шьет; да и Танюшу выучила чепчики делать. Нынче, матушка, уж и замуж дочери не выдашь, коли по-французски она говорить не умеет; а постричь ее ведь нельзя же. Как быть! да я и сама таки люблю французское благородство и надеюсь, что дочь моя в грязь лицом не ударит. Учителями же бывали не только парижские лакеи, но и таковые, которые уже и в России ливрею носили.

Воспитание сие не только не полезным, но и вредным назваться может: ибо лучше бы было Танюше не уметь чепчиков шить, кружева мыть и по-французски болтать, да не иметь и тех гнусных в голове и сердце чувствований, кои подлая и часто развратная французская девка ей впечатлевает. Она бы могла быть лучшею женою, матерью и госпожою, если бы, не зная худо чужого языка, природному своему языку выучена была, и если бы она имела любовь к Отечеству вместо пренебрежения, кое мамзелюшки к оному детям вперяют; почтение к родителям; любовь к порядку, скромности и хозяйству, а не роскошь, ветреность и небрежение в себе показывала: тогда бы можно было заключить, что родители ее правильнее о слове воспитание понятие имели, нежели Танюшино поведение подает повод думать.

Воспитание, которое мы детям своим даем, еще более разнствует с воспитанием, кое прапрадеды дедам нашим давали. Мы еще более удалились от справедливого смысла, заключающегося в слове воспитание, прибавя к разврату, который учители и мадамы в сердца детей наших сеют, разврат, которому предаются дети наши, путешествуя без иного намерения, окроме веселия, без рассудка, без нужного примечания, и погружая себя в Париже или в Страсбурге только в праздность, роскошь и пороки, с истощенным телом, с истощенным смыслом и кошельком домой беспоправочны возвращаются. А как пребывание в Париже, по их мнению, им дает поверхность над теми, кои в нем не были, и как притом число не бывших в Париже почти можно считать как 1 противу 1000, то по мере сей пропорции и высокомерятся, во всяком случае отличаются такою надменностию, что и в собраниях, для коих они только себя и прочили, несносными себя делают. Не в поле, не в совете или служении Отечеству они себя отличить и посвятить хотят: танцы, клавикорды или скрипка, разговоры о театрах и действующих на оных – вот благородное и пространное поле, которое наши дети выбрали и на коем отличиться желают. Наглость и надменность, обыкновенные спутники незнания, и в сообществах быть вожделенными им препятствуют; ибо они так надоедают, перебивая у всех речь, говоря о всем решительным образом, пренебрегая все то, что здесь видят, а решения свои свыше всякой апелляции считая, для того, что они были в Париже, почему, обнажив наконец свою ветреность и ничтожество, перестают скоро быть зваными или желаемыми и в самых тех собраниях, где, кажется, другого намерения нету, как только время проводить или, лучше сказать, потерять оное. Дочери наши стараются мотовством своим прославиться. Petite santê и vapeurs есть щит и шлем, коими они защищаются или под коим они укрываются, когда им родители или рассудительный муж представлять станут что-либо вопреки того, что, они думают, французская manière de vivre узаконяет. Романы читать, на клавикордах и арфе бренчать есть главное их упражнение. Родители хороших правил детям своим не вперяют, к размышлению их не приучают; чему же дивиться, когда так мало браков совершаются или что совершившиеся скоро разрываются. Основательно мыслящий молодой человек для того жениться опасается, чтоб с женою он не получил и долгов, на оплату коих имения его недостаточно быть может; легкомысленный парижский россиянин не женится для того, что c’est du bon ton быть холостым, и для того, что не хочет умножить трудностей, коими он уже обременяется, увертывался и обманывая своих кредиторов. И наконец, для того, чтобы не терять на воспитание детей и домостроительство своего времени, которое он на театральные действия употребляет; оного бы недоставало ему для учения роли, кои он в комедии или драме с такою славою и с собственным удовольствием представляет, если б он должность мужа женатого на себя предпринял.

Но сколь ни велико усердие мое, чтоб слову воспитание прямой смысл здесь вывесть, а чрез то самое внимание родителей к полезному воспитанию детей обратить: как издатель «Собеседника» не мог я себе дозволить дальнейшего здесь распространения, чтоб чрез то не исключить из сей книги другого роду сочинений, кои, может быть, некоторым читателям приятнее покажутся; почему, сократив сие, прибавлю здесь только некоторые аксиомы, коих, по мнению моему, всякому родителю, или вождю юношества, знать надлежит.

Воспитание более примерами, нежели предписаниями, преподается.

Воспитание ранее начинается и позднее оканчивается, нежели вообще думают.

Воспитание не в одних внешних талантах состоит: украшенная наружность вкусом или действиями, кои от танцмейстера, от фехтмейстера и прочее получаются, без приобретения красот ума и сердца есть только кукольство, кое становится с летами ненужным и конечно мужу зрелого ума не инако как для редкого употребления в сообществе пригодным.

Воспитание состоит не в приобретении только чужих языков, ниже в науках одних; ибо и ремесленный человек, определяя сына своего к какому-нибудь также ремеслу, если только что оному его выучит, а не даст ему чрез воспитание крепости и силы, могущей переносить труды телесные, и не вперит ему как поучениями, так и примером своим любви к трудам, к трезвости, верности и порядку; он не может надеяться зреть его благополучным: ибо он не влиял в сердце сына своего того основания, на коем единственно благосостояние созидаться может, и не доставил ему также той бодрости тела, которая для трудов весьма нужна. Кольми паче возвышенное состояние, которое с собою приносит власть и способы добродетельствовать, и силу делать притеснение и обиды зависимым и подчиненным, требует такового воспитания, в коем бы человеколюбие, справедливость и добродетель твердое основание имели, а здоровье, утвержденное благоразумным физическим воспитанием, соделывало питомца храбрым, к войне и трудам способным и во нраве своем благоприятным и равным.

Почему заключить можно, что слово воспитание прямого, к несчастию нашему, определенного смысла у нас еще не имеет. Разум оного обширен, пространен и содержит в себе три главные части, которых союз выполняет его существо; то есть совершенное воспитание состоит из физического воспитания, из нравственного и, наконец, из школьного или классического. Первые две части всякому человеку необходимо нужны, третия же некоторого звания людям нужна и прилична, но притом не лишняя никому и украшает и самую высшую степень знатности, в коей таковые приобретенные красоты ума с большим блеском оказываются и сияют. Просвещение в вельможе несчетную пользу обществу приносит, поелику подчиненные ему будут им отличаемы не за подлые от них к нему услуги или таканье, но за достоинства и за исправность в возложенном на них служении».

Примечательно еще и то, что в этой статье Дашкова говорит о себе в мужском роде и величает себя «издателем „Собеседника“», очевидно, она опасается, что отношение и к журналу и к статье будет совсем иным, если она публично объявит о своей принадлежности к женскому роду.

На статью последовал ответ анонимного критика (вероятно это Екатерина II) также писавшего о себе в мужском роде. Критик попенял автору за то, что тот «не довольно обстоятельно разделили воспитание полу женского и мужского», и вместе с тем не уделил достаточно внимания такому, считающемуся традиционно женским качеству, как чувствительность.

«Чувствительность, – пишет императрица, – есть слово, которое тем более достойно вами быть изъяснено, что ложный смысл, который к оному привязывают, рождает порочное расположение духа; а она есть прямой источник добродетели и снисходительного нрава. Благородная или похвальная чувствительность есть не что иное, как внутренний в душе и совести нашей монитор (увещатель), который остерегает нас противу поступка или слов, кои могут кому-нибудь нанести зло или оскорбление; она осязательно и поспешно представляет воображению нашему, сколь бы таковой поступок или слово огорчило дух наш: почему и претит нам оное противу ближнего соделывать; одним словом: благородная чувствительность есть дщерь чистой и недремлющей совести. Руководствующие воспитанием юношей должны ее рождать и вкоренять в младые сердца их питомцев и разделять оную с ложною чувствительностию, коя в лучшем смысле слабостию назваться может, но коей действие наконец нрав весьма развращает. Придираться, сердиться, скучать, без причины грустить: вот плоды ложной чувствительности тогда, когда благородная чувствительность относит печность и внимание наше к удовольствию собратий наших».

При этом она замечает, что: «Ваш Собеседник сделался всеобщим чтением… девушки молодые мне знакомые без скуки Собеседника читают».

В письме, обращенном к своей английской подруге Кэтрин Вильмонт, Дашкова делится собственным опытом воспитания, отмечая важность того, чтобы воспитание не превращалось в дидактику и муштру, чтобы воспитатель согласовывал свои действия с интересами и потребностями воспитанника:

«В 16 лет я была матерью. В сем возрасте воображению позволено летать быстро, без расчета и без сомнения. Дочь моя не могла пролепетать еще ни единого слова, а я уже помышляла дать ей воспитание совершенное. Я была удостоверена, что на четырех языках (я еще тогда не знала английского языка, после мною выученного во время первого путешествия, но уже читала по-французски Локково о сем творение), довольно мною знаемых, читая все то, что о воспитании было писано, возмогу я извлечь лучшее, подобно пчеле, и из частей сих составить целое, которое будет чудесно. Все прочтенное мною показалось мне, однако, недостаточным. Если я удивлялась Локку в физическом воспитании, то казалось мне, что различные климаты, различные телосложения долженствовали ввести в оное постепенные перемены, которые бывают внушаемы токмо рассудком и направляемы единою неутомимою и непрестанно бодрствующею материнскою любовью. Во всех моих предприятиях всегда была я непоколебима; я продолжала размышлять о сем предмете тем с большим жаром, что все мои чтения о воспитании не представили еще мне целого, неподвижного и полного.

Наконец пришло мне в мысли, что по крайней мере можно найти некоторые правила, колико удобные, толико и непременные для всех детей, правила, долженствующие быть токмо твердым основанием фундамента; а что прочее могло быть переменяемо и приноравливаемо к климату, образу того правления, в коем дитя будет жить, и наконец, его телосложению и способностям. Например, три следующих слова пригодны для царя, для политика, для воина, для частного человека, для женщин и для всех различных перемен, в каковые прихоти госпожи фортуны поставляют человеков; оные слова в себе заключают основание, на коем наши деяния должны утверждаться, чтоб быть благоразумными и успешно чтоб достигать своей цели, а именно: время, место и мера. Не нужно тебе сказывать, что приноровка, или то, что кстати и ко времени, одно усовершает успех; ты знаешь, колико человек пременен и разнообразен бывает, что его физическое свойство и внезапные перемены его положения иногда делают его совсем иным, чем он был.

То, что ты могла бы мне удачливо внушить в одно время, то самое не убедило бы меня в другое; то, что ты можешь говорить или делать против меня, должно также иметь свою меру, приноровленную к положению, в каковое на то время мой разум приведен будет физическими или другими причинами, а без того ты произведешь действие, противное желаемому тобою.

Сей я, тебе весьма известный, быв в совершенном здоровье и веселом духе, может перенести то, чего он не перенесет, когда какие-либо движения, его раздражавшие или опечалив, ослабили силу души его; наконец-то, что можно делать и говорить в одном месте, того ни делать, ни говорить нельзя в другом; коротко сказать, я представляю тебе мои три маленькие словца когда, где, сколько, которые, будучи обработаны пером твоим, могут сделаться исполинами. Вот что я положила бы начальным основанием воспитанию, если бы я могла еще льститься, что можно теорию общую, равно как и полезную воспитанию предположить.

И если бы я не знала опытом, что окончание воспитания определить не можно, что иной на пятом десятке еще требует руководства, не одними своими страстьми руководствуем, но иногда коварными и презренными людьми, слабости его узнавшими; из опыта знаю и то, что непредвидимый случай иногда усовершает и ускоряет зрелость ума тогда, когда несколько лет наставления не предуспевают; что юноша, попавшись в развратное общество, в кое ласкательством и угождениями он завлечен, будучи притом надменен, все плоды лучшего воспитания и лучших примеров так уничтожит, что в упрямстве своем, питаемом неосновательным самолюбием, едва ли опять исправиться может.

Но как бы то ни было, знать всегда и во всем меру, время и место – есть лучший ключ загадки, что есть совершенное воспитание, а притом и вернейший способ предуспевать во всем. Неизменяемое мое было всегда правило желать, да творится добро, несмотря на то, чрез кого или кем… Неизменяема я была также в обязанности отдавать справедливость и в удовольствии восхищаться теми и любить тех, кои того достойны, – чрез сие, не правду ли сказала я тебе? что ты навсегда приобрела уважение и дружбу».

* * *

В 1794 году две Екатерины снова поссорились из-за изданной Дашковой книги «Российский феатр или полное собрание всех российских феатральных пьес». В этом издании опубликована тираноборческая трагедия Княжнина «Вадим Новгородский», рассказывающую о вольности Великого Новгорода, отнятой Рюриком, и о храбром патриоте, новгородце Вадиме, вставшим на борьбу с «варяжскими захватчиками». В Екатерине, как известно, не было ни капли крови Рюриковичей, идеального правителя она воображала вполне в духе Просвещения, советующимся с подданными. Но в Париже во всю работала гильотина, в Польше разгоралось восстание Тадеуша Костюшко, и время было совсем не подходящим для революционных пьес. Императрица приказала Дашковой изъять том из продажи, но Дашкова категорически отказалась. Она взяла отпуск и уехала в свое калужское именье, где через два года узнала о смерти Екатерины, а также о собственной отставке с поста президента, полученной от нового императора Павла.

В последующие годы она жила то в Москве, то в Петербурге, писала пьесы, роман и автобиографические записки. Англичанка, Кэтрин Вильмон, приезжавшая к ней тогда, так описывает Дашкову: «В наружности ее, разговоре и манерах есть какая-то оригинальность, отличающая ее от других людей. Она помогает каменщикам возводить стены, сама проводит дороги и кормит коров, сочиняет музыкальные пьесы, пишет статьи для печати и громко поправляет священника в церкви, если тот отступает от правил, а в театре прерывает актеров и учит и их, как надобно выполнять роли. Княгиня вместе фельдшер, аптекарь, доктор, купец, судья, администратор».

С дочерью Екатерина Романовна давно поссорилась, та, несмотря на образцовое воспитание матери, выросла мотовкой, не могла ужиться с мужем. Сын Павел тоже поссорился с матерью, женился на дочери купца и умер, не оставив детей, Екатерине Романовне суждено пережить его на три года.

В 1804 году она написала редактору журнала «Друг просвещения» и просила его опубликовать надпись к портрету Екатерины II «переведенную мною с французского российскою прозою, для того что я уже потеряла и ту малую стезю, по которой доселе я прибегала к музам; побудилась же я оный перевод сделать потому, что сочинитель превозносит и великую монархию, и великий почтеннейший народ, и что в моих понятиях отношение взаимное, как частных людей между собой, так и народов к народу, основывается не только на силе, преимуществе и важности, содержащейся в себе, но и на внутреннем о себе восчувствовании и заключении. Кажется, весьма естественно заключить можно, что если мы сами себя почитать не умеем или не хотим, то не можем ожидать, а менее еще требовать, чтоб нас почитали». Какие же чувства неведомого французского автора хотела выразить Дашкова? Она пишет о своей императрице, не один раз предавшей ее, но все же оставшейся в ее глазах идеалом одновременно монархини и задушевной подруги: «Кто более ее когда-нибудь заслуживал благоговейное почитание. Соразмерно величию души ее ей небо дало владычество, подобное важным и пространным ее намерениям, пространный край в нашем шару ей покорил, а чтоб счастье всегда ей сопутствовало, чтоб была непобедима и слава чтоб ее бессмертною была, чтоб ничего невозможного для нее не существовало, благий Творец ей россиян подданными дал».

Александр I приглашал ее вернуться ко Двору, вновь занять место президента Академии наук, к нему присоединились и сами академики, но Дашкова отказалась, сославшись на преклонный возраст. Умерла Екатерина Романовна в 1810 году.

«Дашковою русская женская личность, разбуженная петровским разгромом, выходит из своего затворничества, заявляет свою способность и требует участия в деле государственном, в науке в преобразовании России», – писал о княгине Герцен.

Поиск

 

Блок "Поделиться"

 
Яндекс.Метрика Top.Mail.Ru

Copyright © 2022 High School Rights Reserved.